Кроме того она чувствовала что
Кроме того она чувствовала что
Лев Николаевич Толстой
Анна Каренина. Том 1. Части 1–4
© Издательство «Детская литература». Оформление серии, 2006
© А. В. Гулин. Вступительная статья, 2006
© Э. Г. Бабаев. Комментарии. Наследники
© Н. И. Пискарев. Рисунки. Наследники
В конце 1917 – начале 1918 года в тобольском заточении государь Николай II много читал. Это были в основном произведения русской классической литературы. В первые недели марта наступила очередь «Анны Карениной» Толстого. До этого, приученный с детства быть систематичным в делах, император прочел подряд собрания сочинений Мельникова-Печерского, Салтыкова-Щедрина, Лескова, несколько романов Тургенева. То ли из всего огромного наследия Толстого у него находился под рукой лишь этот роман, то ли выбор сделан был сознательно, но именно «Анна Каренина» привлекла его внимание.
Вокруг бушевала смута. «Удерживающий», государь был устранен из русского мира. Наверное, он хорошо помнил обращенные к нему по разному поводу частные и открытые письма Толстого, где писатель убеждал его, что самодержавие, православная вера отжили свой век, призывал изменить «сверху» исторический строй национальной жизни, предоставить полную свободу «естественным началам бытия». На рубеже XIX и XX столетий Толстой доказывал необходимость избавиться от государства, армии, Церкви, существующих в обществе хозяйственных отношений – этих, как полагал он, «пороков цивилизации», – не только царю, но и всем его подданным. Толстому казалось – так начнется установление рая на земле.
Самодержец Николай II сознавал гибельность подобных утопий, видел в них одно из многих орудий русской и мировой революции; данной ему властью он препятствовал их распространению. Государь, конечно, не забыл воинственно антиправославные сочинения последних лет жизни Толстого. Ему были известны резкое отношение писателя к нему лично, ко всей династии Романовых, та ненависть, без которой не мог упоминать Толстой имя его прадеда, Николая I.
Но царь помнил, вероятно, и другое: как восхищался талантом художника чуткий к изящным искусствам его отец, Александр III (он гордился этим достоянием своей державы), как сам он открывал для себя повести и романы великого писателя. Дарование Толстого он чтил всегда.
Подобно всем русским книгам, прочитанным в это скорбное время, «Анна Каренина» не только позволяла императору забыться среди уготованных ему испытаний. Государь хотел окинуть последним любящим взглядом ту страну, которой больше не было, увидеть ее силу и ее слабость, понять, как приближалась к ней наступившая катастрофа.
Роман Толстого в этом отношении давал очень многое. Не потому ли Николай II, всегда сдержанный в передаче своих эмоций, отметил на страницах дневника, что читает его с увлечением? Праведный семьянин, он, должно быть, находил в этой книге и дорогую своему сердцу мысль о святости домашнего очага, и горькую правду о повсеместной драме его разрушения. Самодержец, он прикасался к тайне русского разлада в его обыденных, житейских и потому самых достоверных проявлениях. Вся Россия на пороге смутной поры, освещенная необыкновенным поэтическим светом, открывалась тут его взгляду.
В создателе этого художественного чуда временами угадывался хорошо знакомый вольнодумец. И все же то был словно другой Толстой: смягченный, «пошатнувшийся» или еще не до конца окрепший в собственных иллюзиях, просто открывающий русским словом в полную меру полученного им дарования вечные истины о человеке и мире.
Всего четыре с небольшим месяца оставалось до мученической кончины императора и его семьи. С той духовной высоты, на которую поднялся он теперь, – всеми, почти всеми обманутый и преданный, – государь неустанно молился о России, о любящих его и ненавидящих… Он прощал всех и готовился умереть за всех. Его молитва была о стране, ярко запечатленной, в том числе, гением Толстого, была она и о самом писателе – мятежном сыне этой страны.
Лев Николаевич Толстой – больше чем художник, но в романе «Анна Каренина» он художник больше, чем где бы то ни было. В судьбе каждого человека среди неизбежных страстей, борьбы, соблазнов случаются моменты, когда земные тревоги ослабляют свою власть над сердцем, душа обретает иную меру вещей и все, что мы видим в себе и вокруг себя, словно освещается неземным, возвышенным светом. Такое время наступило для Толстого в середине 1870-х годов, когда была написана «Анна Каренина».
Появление этой книги тем более удивительно, что Толстой по глубинной сути своей очень земной писатель, вероятно, даже самый земной среди всех когда-либо существовавших. Он не просто любил, он боготворил землю и земное непосредственное чувство. Он бесконечно ценил мировую изменчивость, постоянное, как волнение самой природы, душевное беспокойство. Он поклонялся живой материи: в каждом ее вздохе Толстому слышалось некое «всеобщее дыхание», присутствие доброго и прекрасного божества.
Эта смолоду найденная вера вела художника через всю жизнь. В ней находились истоки его колоссальной изобразительной силы, исключительной всеохватности созданного им творческого мира. И отсюда же берет свое начало нарастающая с годами противоречивость художественной мысли Толстого.
В 1860-е годы он написал «Войну и мир» – великую книгу о национальной истории начала XIX века, о «сущности характера русского народа и войска» и вместе с тем произведение, где возникла как бы новая вселенная, от начала до конца послушная законам толстовской веры. Земная философия художника воплотилась тут и в судьбах многочисленных персонажей, и в горячих, взволнованных авторских высказываниях. Позднее, начиная с 1880-х годов, Толстой выступит как создатель собственного вероучения и общественный деятель. Он напишет религиозно-философские трактаты, многочисленные публицистические сочинения. Его центральным поэтическим созданием того времени станет «Воскресение» – страстное, мятущееся «письмо всем» (так назовет он однажды этот свой роман), где будет утверждаться необходимость «полюбовного» переворота вселенной. Культурный расцвет и духовная катастрофа эпохи причудливо соединились в художественном мире Толстого, – может быть, самого «исторического» человека за два последних столетия русской жизни.
«Анна Каренина» возникла во время своеобразной внутренней «заминки», которую испытал Толстой в период между двумя наиболее масштабными событиями своей духовной биографии: созданием «Войны и мира» и выработкой собственного религиозного учения.
Написанная в 1860-х годах, грандиозная книга о прошлом, утверждая новые мировые законы, требовала воплощения этих законов наяву. И она же, как любая утопическая система (в этом случае художественная), неизбежно привела Толстого к тяжелому душевному кризису. В сентябре 1869 года («Война и мир» была почти закончена), оказавшись в городе Арзамасе, писатель пережил вечно памятную для него «ночь ужаса». Панический страх смерти, отвращение к жизни и ненависть к ее Источнику за эту земную обреченность всего сущего надрывали его душу. Только родные с детства православные молитвы помогли Толстому-мироправителю заглушить в себе внезапно прорвавшийся голос какой-то свирепой, темной, нечеловеческой силы.
Годы спустя на страницах незавершенного рассказа «Записки сумасшедшего» художник попытается истолковать все, что происходило с ним той ночью, под углом своих позднейших религиозных понятий. А между тем ему дано было ощутить наяву действительные, а не иллюзорные духовные законы, которые действуют в мире так же непреложно, как законы естественной жизни. Где же это еще могло происходить вернее, как не в нескольких десятках верст от обители, в которой просияла слава великого подвижника русской веры преподобного Серафима Саровского?
Кроме того она чувствовала что
— Ну, проси же скорее, — сказал Облонский, морщась от досады.
После беседы с просителем Степан Аркадьич взял шляпу и остановился, припоминая, не забыл ли он чего. Оказалось, что он ничего не забыл, кроме того, что хотел забыть, — жену.
— Ах да! — он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. — Пойти или не пойти! — сказал он Маленькому Стиве, тот в ответ очаровательно сымитировал пожимание плечами. Внутренний голос говорил Степану Аркадьичу, что ходить не надобно, что, кроме фальши, тут ничего быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, не способным любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.
— Однако когда-нибудь нужно; ведь не может же это так остаться, — сказал он Маленькому Стиве. Тот ответил: «Нет, так больше не может продолжаться, нет». Стараясь придать себе смелости, Стива выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза и бросил ее в перламутровую раковину-пепельницу I класса, которая сразу же автоматически наполнилась водой и погасила дымящийся окурок. Степан Аркадьич быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь, в спальню жены.
Дарья Александровна, в кофточке и с пришпиленными на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волос, с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей перед открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то. Услыхав шаги мужа, она остановилась, глядя на дверь; Доличка, выгнув брови так, что они напоминали римскую цифру V, придала своему лицу строгое и презрительное выражение. Долли и ее андроид обе чувствовали, что боятся Степана Аркадьича и боятся предстоящего свидания. Они только пытались сделать то, что пытались сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые они увезут к матери Долли, — и опять Дарья Александровна не могла на это решиться. Она повторяла Доличке каждый раз: «Это не может так оставаться, я должна предпринять что-нибудь, чтобы наказать его». Доличка всегда полностью разделяла мнение хозяйки, поддерживая ее во всех начинаниях, так как это было единственное назначение ее.
— Я должна уйти от него, — объявила Долли, и металлическое сопрано Долички эхом отозвалось: «Да, уйти!»
Но в глубине души Долли понимала, что Доличка с ее ограниченным механическим воображением не может понять: оставить его невозможно. Это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Кроме того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми, то им будет еще хуже там, куда она поедет со всеми ими, да еще и с несколькими дюжинами роботов II класса и несметным количеством I-го.
Увидав мужа, сопровождаемого угловатой фигурой несносного Маленького Стивы, она опустила руку в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание.
— Долли! — сказал он тихим, робким голосом, в то время как его робот-компаньон согнулся пополам, приняв скорбную и покорную позу перед Доличкой.
Долли быстрым взглядом оглядела с головы до ног мужа и его спутника. Оба они сияли свежестью и здоровьем.
— Да, он счастлив и доволен! — шепнула она Доличке, и горькое подтверждение ее слов вырвалось из Реченсинтезатора ее робота: «Счастлив. Доволен».
— В то время как я… — продолжила она, затем рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.
— Что вам нужно? — сказала она быстрым, не своим, грудным голосом.
— Долли! — повторил он с дрожанием голоса. — Анна и Андроид Каренина приедут сегодня.
— Ну что же мне? Я не могу их принять! — вскрикнула она.
— Но надо же, однако, Долли…
— Уйдите, уйдите, уйдите! — не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот был вызван физическою болью.
Внешние сенсоры галеновой капсулы отреагировали на страдальческие нотки в голосе Долли, и капсула включилась, пульсируя еще сильнее.
Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог уходить с головой в новости и спокойно пить кофе, налитый II/Самоваром/1(8); но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
— Боже мой, что я сделал! Долли! Ради бога. Ведь… — он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле. — Можем ли мы… — начал Степан Аркадьич, многозначительно указывая в сторону двух андроидов, находившихся в комнате. Долли взволнованно кивнула, и оба робота были переведены в Спящий Режим, сенсорные программы отключились, головы слегка наклонились вперед, и хозяева наконец остались наедине друг с другом.
— Долли, что я могу сказать. — он замолчал, собираясь с мыслями. Не было слышно жужжания механизмов, отсутствовали вообще какие-либо признаки присутствия роботов — в комнате стояла абсолютная тишина. Степан Аркадьич продолжил: — Одно: прости, прости… Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты…
Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.
— Минуты… минуты увлеченья… — выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и опять запрыгал мускул на правой стороне лица. Рана от бритвы на верхней губе Стивы снова напомнила о себе, и лицо его исказилось страданием.
— Уйдите, уйдите отсюда! — закричала она еще пронзительнее, — и не говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости!
Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он ждал.
— Скажи мне, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? — наконец ответила Долли, бросив взгляд на неподвижную Доличку. Ей так не хватало сейчас умиротворяющего присутствия ее подвижного робота-компаньона. — Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторила она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, вступил в связь с обыкновенной m?canicienne?
— Ну что ж… Ну что ж делать? — говорил он жалким голосом, сам не зная, что он говорит, и все ниже и ниже опуская голову.
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась все более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой! — с болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся в ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», — подумал он.
— Долли, подожди! Дай мне сказать еще хоть слово! — проговорил он.
— Доличка! — воскликнула она, поворачиваясь к нему спиной и яростно нажимая красную кнопку под подбородком робота; угловатый робот ожил, и вместе со своей хозяйкой Доличка поспешила прочь из комнаты.
— Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Каждый робот II класса в этом доме будет знать, что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь со своей обряженной в комбинезончик любовницей!
И она вышла, хлопнув дверью.
Степан Аркадьич служил в Московской Башне, он занимал должность уполномоченного вице-президента Департамента производства и распространения роботов I класса, подразделение «Игрушки и прочее».
Это было почетное и с хорошим жалованьем место, но от самого Стивы мало что требовалось. Важные решения принимались на более высоком уровне, он получал непосредственные указания из своего департамента или же из Санкт-Петербургской Башни, где располагались штаб-квартиры высших чинов Министерства. Место это Облонский получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в Министерстве. Чем именно занимался высокопоставленный родственник, Стива не знал, и, по правде сказать, вопрос этот мало занимал его. Но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему были нужны, так как дела его, несмотря на достаточное состояние жены, были расстроены.
Половина Москвы и Петербурга была родня и приятели Степана Аркадьича. Он родился в среде тех людей, которые были и стали сильными мира сего. Люди в правительстве, робототехники, инженеры, землевладельцы и над всеми ними те, кто занимал места в Министерстве. Иначе говоря, дарители земных благ в виде мест, аренд и дорогостоящего грозниума были все ему приятели и не могли обойти своего.
Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый веселый нрав, несомненную честность и прелестного маленького робота-крепыша, похожего на ходячий шкафчик. В Облонском, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то, физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним. «Ага! Стива и Маленький Стива! Вот и они!» — почти всегда с радостною улыбкой говорили, встречаясь с учтивой парой.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он слышал в новостях, но той, что у него была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и, в-третьих, — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
Приехав к месту службы, Степан Аркадьич с обожанием посмотрел вверх на медленно вращающуюся луковицу на вершине Башни, беспрерывно сканирующую московские улицы.
— Башня… она присматривает за нами, — говорили про нее, и действительно, единственное круглое отверстие на огромной вращающейся луковице было невероятно похоже на глаз, постоянно наблюдающий за своим городом и его жителями.
Над лестницей, ожидая Степана Аркадьича, стоял его старый приятель Константин Дмитрич Левин.
— Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, поднимаясь навстречу к Левину и его роботу III класса. Маленький Стива неуклюже следовал за хозяином, преодолевая ступеньку за ступенькой.
— Добро пожаловать в Министерство! — сказал Степан Аркадьич, и приятели привычно перекрестились, возведя глаза к небу, — жест, демонстрирующий глубокое почтение, испытываемое к высшей власти.
— Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
— Ну, пойдем в кабинет, — сказал Степан Аркадьич, знавший самолюбивую и озлобленную застенчивость своего приятеля; и, схватив его за руку, он повлек его за собой.
Левин был почти одних лет с Облонским и был его товарищем и другом первой молодости. Они любили друг друга, несмотря на различие характеров и вкусов, как любят друг друга приятели, сошедшиеся в первой молодости. Их дружба была скреплена одним происшествием, случившимся, когда мальчикам только исполнилось 16 лет и ни у одного из них не было еще собственного робота III класса. Одна из расставляемых повсюду ловушек СНУ — божественные уста — неожиданно зевнула прямо на московском овощном рынке; огромный рот открылся всего в нескольких метрах от места, где стояли приятели. Левин схватил Облонского, который в тот момент самозабвенно ел персик, и оттащил друга на безопасное расстояние. Все произошло слишком быстро: Стива даже не успел понять, что в воздухе возник страшный вихрь, поглощающий все на своем пути. Близость смерти произвела на двух ребят неизгладимое впечатление и стала гарантией вечной братской дружбы.
Но несмотря на это, как часто бывает между людьми, избравшими различные роды деятельности, каждый из них, хотя, рассуждая, и оправдывал деятельность другого, в душе презирал ее. Каждому казалось, что та жизнь, которую он сам ведет, есть одна настоящая жизнь, а которую ведет приятель — есть только призрак, не более реальный, чем сообщение, отображенное на мониторе их роботов III класса. Облонский не мог удержать легкой насмешливой улыбки при виде Левина. Уж который раз он видел его приезжавшим в Москву из деревни, где он что-то делал, но что именно, того Степан Аркадьич никогда не мог понять хорошенько, да и не интересовался. Левин приезжал в Москву всегда взволнованный, стесненный и раздраженный этою стесненностью и большею частью с совершенно новым, неожиданным взглядом на вещи. Степан Аркадьич смеялся над этим и любил это. Точно так же и Левин в душе презирал и городской образ жизни своего приятеля, и его службу, которую считал пустяками, и смеялся над этим. Но разница была в том, что Облонский, делая, что все делают, смеялся самоуверенно и добродушно, а Левин не самоуверенно и иногда сердито.
— Мы тебя давно ждали, — сказал Степан Аркадьич, войдя в кабинет и выпустив руку Левина, как бы этим показывая, что тут опасности кончились. — Очень, очень рад тебя видеть, — продолжал он. — То есть, вас обоих.
Сократ неловко поклонился. Как всегда это бывало при встречах с роботом Левина, Облонский подивился, насколько тот отличался от его умного, располагающего к себе Маленького Стивы. Но, как говорится, каждый получает робота по заслугам; в этом заключалось чудо технологии производства роботов-компаньонов. Напарники создавались под стать своему хозяину. Кто-то был бойким, а кто-то мрачным; кто-то ободрял, а кто-то критиковал: каждый играл именно ту роль в жизни хозяина, какая требовалась их владельцам.
— У меня скопилась целая коробка неисправных роботов, — сказал Стива своему другу. — Сыграем?
— Нет, спасибо, — ответил Левин в свойственной ему неулыбчивой манере.
Облонский улыбнулся и нажал красную кнопку на столе — медная панель выдвинулась, обнаруживая под собой тайник. Оттуда он извлек гладкое симпатичное устройство I класса, выпускаемое Министерством: «испаритель» с одним пусковым крючком, предназначаемый для уничтожения маленьких роботов. Из коробки, что стояла подле стола, Облонский достал первую жертву. Это была простая I/Мышь/9, лучшее приспособление для дома, помогающее избавить раз и навсегда кухню и задний двор от тараканов и прочих насекомых. Все эти I/Мыши/9 исправно работали; когда Облонский поднял первую за хвост, маленький робот громко пискнул и обвел стеклянными глазками комнату, но теперь он больше не был нужен — недавно появилась новая модель I/Мышь/10.
— Ну что, как идут твои дела? — спросил Стива и выстрелил из испарителя прямо в маленькую мордочку робота. Мышь дернулась и упала на стол. — Когда приехал? Как твоя грозниевая шахта? — Левин молчал.
Извивающаяся на столе механическая мышь издала громкий писк, полный боли. Стива поморщился и посмотрел на Левина с беспомощной извиняющейся улыбкой.
— Мешает разговору, но что поделаешь — это заложено в программе, они не могут с этим совладать.
— Они не чувствуют боли? — спросил Левин.
Стива вытащил еще одну I/Мышь/9 и выстрелил в упор.
— Что? Ах, да. Конечно, чувствуют.
Левин ничего не ответил на это и осуждающе посмотрел на Сократа, который в ответ сверкнул темно-желтыми глазами и дернул связку пружин на своей шее.
— Что привело тебя в наш Вавилон на этот раз? — подмигнув спросил Стива и наконец словил в коробке еще одну, пытающуюся увильнуть I/Мышь/9.
— Ничего особенного, мне только нужно сказать тебе пару слов и спросить кое о чем.
— Так сейчас и скажи два слова!
Левин медлил, не зная, как начать, он обернулся к своему спутнику. Сократ строго ответил ему вполголоса: «Просто скажите».
— Я не могу вот так просто взять и сказать.
— Не изводи меня, Сократ.
Стива саркастически улыбался, наблюдая за этим разговором, и с выражением посмотрел на своего собственного робота III класса — Маленький Стива удивленно зажужжал.
— Два слова вот какие, — сказал Левин наконец, — впрочем, ничего особенного.
Лицо Левина мгновенно приняло злое выражение, происходившее от усилия преодолеть свою застенчивость. Сократ наклонил голову вперед, указывая своему хозяину, что нужно наконец совладать с нервами и сказать то, что следует.
— Что Щербацкие делают? Все по-старому? — сказал Левин.
Он хитро улыбнулся, еще более смущая Левина.
— Ты сказал, два слова, а я в двух словах ответить не могу, потому что… Извини на минутку…
На крылышках, похожих на крылья колибри, в кабинет влетела маленькая II/Секретарша/44, с фамильярною почтительностью и сознанием своего дела, она подлетела к столу, держа в одном из манипуляторов бумаги для Облонского.
— Господин, господин? — вопросительно произнес робот и помахал бумагами. «Господин» было единственным словом, запрограммированным в II классе. — Госпо… — Степан Аркадьич, отвлеченный на занимавший его разговор с Левиным, выстрелил II/Секретарше/44 в лицо.
— Проклятье! — в расстройстве воскликнул Стива, когда робот начал шипеть. В первое мгновение Облонский решил, что робота еще можно восстановить, но испаритель был мощным устройством. Лицевой экран уже начал плавиться, внешнее покрытие текло, словно слезы, по черепу робота телесного цвета. Сам робот кружил по комнате, сталкиваясь со стенами и столом.