Лишь та что носит в себе хаос может родить танцующую звезду

Лишь та что носит в себе хаос может родить танцующую звезду. Смотреть фото Лишь та что носит в себе хаос может родить танцующую звезду. Смотреть картинку Лишь та что носит в себе хаос может родить танцующую звезду. Картинка про Лишь та что носит в себе хаос может родить танцующую звезду. Фото Лишь та что носит в себе хаос может родить танцующую звезду

Знаменитые фразы из книг «Так говорил Заратустра» и «По ту сторону добра и зла» Фридриха Ницше.

Фридрих Ницше-один из самых глубоких и пародоксальных философов 19 века.
Его идеи принимаются абсолютно по-разному, единственное, что можно сказать, нет людей безразличных к этим идеям

Так говорил Заратустра

Железо так говорило магниту: «Больше всего я тебя ненавижу за то, что ты притягиваешь, не имея достаточно сил, чтобы тащить за собой!»

Двух вещей хочет настоящий мужчина: опасностей и игры. Именно поэтому ему нужна женщина — как самая опасная игрушка.

Его молчание давило меня; и поистине, вдвоем человек бывает более одиноким, чем наедине с собою.

Кто в себе не носит хаоса, тот никогда не породит звезды.
Нужно носить в себе ещё хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду.

Надо научиться любить себя самого — так учу я — любовью цельной и здоровой: чтобы сносить себя самого и не скитаться всюду.

Ты идёшь к женщинам? Не забудь плётку!

Жизнь есть родник радости; но всюду, где пьёт отребье, все родники бывают отравлены.

Что-то неутоленное, неутолимое есть во мне; оно хочет говорить.

Спокойна глубина моего моря: никто и не догадывается о том, какие забавные чудовища скрывает оно!

В сущности в своей простоте они желают лишь одного: чтобы никто не причинял им страдания. Поэтому они предупредительны к каждому и делают ему добро.
Но это трусость – хотя бы и называлась она «добродетелью».

Иному ты должен подать не руку, а только лапу – и я хочу, чтобы у твоей лапы были когти.

«Кто ищет, легко сам теряется. Всякое уединение есть грех» – так говорит стадо. И ты долго принадлежал к стаду.

И более всего несправедливы мы не к тем, кто противен нам, а к тем, до кого нет нам никакого дела.

Счастье мужчины называется: я хочу. Счастье женщины называется: он хочет.

Я люблю лес. В городах трудно жить: там слишком много похотливых людей.

В любви женщины есть несправедливость и слепота ко всему, чего она не любит. Но и в знаемой любви женщины есть всегда еще внезапность, и молния, и ночь рядом со светом.

Все в женщине – загадка, и все в женщине имеет одну разгадку: она называется беременностью. Мужчина для женщины средство; целью бывает всегда ребенок.

Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина – для отдохновения воина; все остальное – глупость.

Величайшие события — это не наши самые шумные, а наши самые тихие часы.

Больше всех ненавидят того, кто летает.

Пусть мужчина боится женщины, когда она любит: ибо она приносит любую жертву и всякая другая вещь не имеет для нее цены. Пусть мужчина боится женщины, когда она ненавидит: ибо мужчина в глубине души только зол, а женщина еще дурна.

Одно дело — покинутость, другое — одиночество.

Еще не способна женщина к дружбе: женщины все еще кошки и птицы.

Там, где нельзя больше любить, там нужно пройти мимо.

Ибо только тот, кто достаточно мужчина, освободит в женщине — женщину.

Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому любит он женщину; в самой сладкой женщине есть еще горькое.

Любите, пожалуй, своего ближнего, как себя — но прежде всего будьте такими, которые любят самих себя.

И кто среди людей не хочет умереть от жажды, должен научиться пить из всех стаканов; и кто среди людей хочет остаться чистым, должен уметь мыться и грязной водой

Голос красоты звучит тихо: он проникает только в самые чуткие уши.

Самые тихие слова — те, что приносят бурю. Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром.

Убивают не гневом, а смехом.

Счастье бегает за мной. Это потому, что я не бегаю за женщинами. А счастье — женщина.

Остерегайся приступов своей любви! Слишком скоро протягивает одинокий руку тому, кто с ним повстречается.

Жизнь тяжело нести; но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы.

Взгляните же на этих мужчин: их глаза говорят, что не ведают они ничего лучшего на земле, чем спать с женщиной.

И как ловко пес чувственности умеет молить о духе, когда ему отказывают в теле!

И еще такую притчу даю я вам: многие, желавшие изгнать своего искусителя, превратились в свиней.

Кому целомудрие в тягость, тому не следует советовать его: чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, превратившись в грязь и похотливость души.

«Мщению и позору хотим мы предать всех, кто не подобен нам» – так клянутся сердца тарантулов.

По ту сторону добра и зла

Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя.

В мщении и любви женщина более варвар, чем мужчина.

Независимость — удел немногих. Она — привилегия сильных.

На свете нет моральных явлений, есть только моральное истолкование явлений.

Книги, которые читает всякий, — это всегда скверно пахнущие книги: к ним прилипает запах мелкого люда. Там, где толпа ест и пьёт, даже там, где она поклоняется, — там обыкновенно воняет.

Не то, что ты обманул меня, а то, что я больше не могу верить тебе, потрясло меня.

Источник

Лишь та что носит в себе хаос может родить танцующую звезду

Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы научились они слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и как проповедники покаяния? Или верят они только заикающемуся?

У них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это культурою, она отличает их от козопасов.

Поэтому не любят они слышать о себе слово «презрение». Буду же говорить я к их гордости.

Буду же говорить я им о самом презренном существе, а это и есть последний человек».

И так говорил Заратустра к народу:

Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы человек посадил росток высшей надежды своей.

Его почва ещё достаточно богата для этого. Но эта почва будет когда-нибудь бедной и бесплодной, и ни одно высокое дерево не будет больше расти на ней.

Горе! Приближается время, когда человек не пустит более стрелы тоски своей выше человека и тетива лука его разучится дрожать!

Я говорю вам: нужно носить в себе ещё хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас есть ещё хаос.

Горе! Приближается время, когда человек не родит больше звезды. Горе! Приближается время самого презренного человека, который уже не может презирать самого себя.

Смотрите! Я показываю вам последнего человека.

Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий всё маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живёт дольше всех.

Они покинули страны, где было холодно жить: ибо им необходимо тепло. Также любят они соседа и жмутся к нему: ибо им необходимо тепло.

Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом: ибо ходят они осмотрительно. Одни безумцы ещё спотыкаются о камни или о людей!

От времени до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.

Не будет более ни бедных, ни богатых: то и другое слишком хлопотно. И кто захотел бы ещё управлять? И кто повиноваться? То и другое слишком хлопотно.

Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идёт в сумасшедший дом.

оворят самые умные из них, и моргают.

«Они не понимают меня: мои речи не для этих ушей.

Очевидно, я слишком долго жил на горе, слишком часто слушал ручьи и деревья: теперь я говорю им, как козопасам.

Непреклонна душа моя и светла, как горы в час дополуденный. Но они думают, что холоден я и что говорю я со смехом ужасные шутки.

И вот они смотрят на меня и смеются, и, смеясь, они ещё ненавидят меня. Лёд в смехе их».

Фридрих Ницше, Так говорил Заратустра, предисловие Заратустры, Ф Ницше

Источник

Заратустра: Танцующий Бог

Заратустра думал в своем сердце: Поэтому не любят они принимать на свой счет слово «презрение». Тогда стану я взывать к их гордости.

Но он подумал: «Если я продолжу говорить, они вообще не поймут меня. Я должен отбросить слово «презрение», потому что они очень гордятся собой, хотя в них нет ничего, чем можно гордиться. Внутри сплошное уродство; но они лицемеры, они не показывают это уродство, они все время прячут его — это их культура. Мне следует взывать к их гордости. Возможно, они смогут услышать».

Он нашел средство. Он продолжает говорить то же самое, он по-прежнему обозначает тот же путь, но раз уж люди настолько глупы, почему бы не воспользоваться их гордостью. По крайней мере, они способны это понять и готовы слушать.

И обратился Заратустра к народу с такими словами: «Настало время человеку поставить себе цель». Людям нравятся подобные вещи — их ум ориентирован на цели.

Каждого воспитывают так, что он превращается в гонщика: достичь большего в любой области, где ты находишься, достичь вершины.

Настало время человеку поставить себе цель. Пора ему посадить росток высшей надежды своей. Может быть, эти слова услышат. Он говорит на языке человеческой гордости: цель, надежда. Именно так все и живут, ради некой цели: один хочет быть самым известным человеком в мире; другой хочет стать самым богатым. Он хочет стать самым могущественным. В каждом есть Александр Великий, по-разному.

Пока еще изобильна и щедра земля его: но придет время, и станет она скудной и бессильной, и ни одно высокое дерево уже не вырастет на ней. Поэтому не теряйте времени: поставьте себе цель; проясните свои надежды; сконцентрируйте всю свою энергию на этой цели с абсолютной надеждой, ибо земля еще богата — скоро это станет невозможно. Она станет слабой и скудной, и тогда ни одно высокое дерево уже не вырастет на ней. А именно этого хотят все — стать высоким деревом, уходящим к звездам.

Горе! Приближается время, когда человек уже не сможет пустить стрелу желания своего выше себя. И теперь, окольным путем, он приходит к своей мысли: Горе! Приближается время, когда человек уже не сможет пустить стрелу желания своего выше себя. Он снова говорит: «Превзойдите человечность», но он поменял слова — и тетива лука его разучится звенеть!

Я говорю вам: надо иметь в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас пока еще есть хаос.

Он говорит в точности то же самое: но необычайно разумный человек.

Если вы не очень бдительны, вы подумаете, что он говорит совершенно другое; лишь слова его отличаются, а смысл тот же самый.

Я говорю вам: в вас пока еще есть хаос. Вместо того, чтобы сказать, что вы — хаос, презренный, он говорит, что только из хаоса рождаются звезды. Нужно иметь в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. Только будьте хаосом, утробой, чтобы родить танцующую звезду. Человек должен быть всего лишь утробой для того, что он назвал сверхчеловеком, чтобы родился сверхчеловек. Человек должен быть лишь стрелой, а мишень — это сверхчеловек.

Горе! Приближается время, когда человек не сможет более родить ни одной звезды. Горе! Приближается время презреннейшего человека, который не в силах уже презирать самого себя. Заратустра невероятно мудр. Если вам непонятен его язык, он будет говорить на вашем, но заставит вас почувствовать свой смысл.

Приближается время презреннейшего человека, который не в силах уже презирать самого себя.

Смотрите! Я покажу вам последнего человека.

«Что такое любовь? Что такое созидание? Что такое страсть? Что такое звезда?» — так вопрошает последний человек и моргает глазами.

Заратустра говорит: «Эта идея — «я прибыл» — самоубийственна. Жизнь — это паломничество». Фактически, у нее нет никакой цели. Вы вечно прибываете, прибываете и прибываете, но вы никогда не прибудете. Все цели просто поддерживают ваше движение, рост. Все цели подобны горизонту, который, кажется, так близок, всего в нескольких милях. Вам кажется, вы можете догнать его, но вы никогда не догоните его, потому что он — всего лишь иллюзия.

Земля и небо нище не встречаются. В тот момент, когда вы достигаете точки, где был горизонт, горизонт отодвинется далеко вперед. Расстояние между вами и горизонтом всегда остается одинаковым, оно неизменно. В этом красота жизни — она все время растет, и этому нет конца; она всегда жива и не знает никакой смерти — она вечна.

Но эта вечность возможна только если человеческое стремление всегда направлено за пределы себя, так что он всегда думает: как превзойти себя? Как дальше уйти от животного и приблизиться к Богу, если Он есть? Вот почему Заратустра сказал: «Человек — это канат, натянутый между животным и Сверхчеловеком. Он — мост, и вы не должны строить свой дом на мосту — мост существует для перехода».

У одного из великих императоров Индии, Акбара, была грандиозная мечта, оставшаяся неисполненной. Но мечтать хорошо, даже если ваши мечты не исполняются. На самом деле, только мелкие мечты могут исполниться; чем значительнее мечта, тем меньше возможность ее исполнения.

Он хотел выстроить для Индии новую столицу, самый прекрасный город в мире, уникальный во всех отношениях. Он хотел, чтобы весь город был произведением искусства; не просто один дворец, но целый город дворцов. Он начал возводить его, будучи совсем молодым.

Пятьдесят лет тысячи рабочих, архитекторов, камнетесов работали в этом городе.

Он до сих пор стоит, неоконченный; его название Фа-тех-пур Зикри. Это город-призрак — там никто никогда не жил, потому что он не был достроен. Акбар умер, а его преемники посчитали, что это слишком дорогая мечта. Акбар почти полностью опустошил свою сокровищницу, а они не пожелали это делать.

Вы входите в город через мост, который проходит над красивой рекой, и Акбар хотел, чтобы людей, входящих в город, встречало какое-нибудь прекрасное изречение. Там был только один вход. Он приказал своим людям посмотреть в книги, в писания всех религий, и наконец они нашли слова Заратустры: «Человек — всего лишь мост; не должно строить на нем дом; это то, что нужно перейти». Это первые слова, которыми Фатех-пур Зикри приветствует вас.

Последний человек спрашивает: «Что такое любовь?» Он знает, что такое деньги, он знает, что такое власть, он знает, что такое респектабельность, но он не знает что такое любовь.

Земля стала маленькой, и на ней копошится последний человек, который все делает таким же ничтожным, как он сам. Его род неистребим, как земляные блохи: последний человек живет дольше всех. Почему последний человек живет дольше всех? Потому что он забыл, что есть нечто гораздо большее, чем просто жить. Он остановился; он перестал расти; он перестал мечтать; он перестал надеяться; у него нет будущего, он уже труп — вот почему он живет дольше всех.

На самом деле, люди только произносят слова вроде «любовь», но они не знают значения. Они никогда не любили. Их сердца никогда не знали весны, которая зовется любовью. Им известен брак; они знают, как производить детей, но любовь — не техника воспроизведения детей. Животные умеют делать это без всякой любви; человек тоже делает это без всякой любви. Ибо познать любовь. недостаточно просто родиться, любви нужно учиться, это искусство. Человек не наследует ее, как животные. Она не биологична. Сексу вам не нужно учиться; он похож на торговое соглашение. Но любовь — нечто сродни медитации, нечто подобное молитве. Вовсе не обязательно, что вы узнаете их. Вы можете прожить без любви, без медитации, без молитвы, и можете умереть, так и не попробовав ничего из этих переживаний.

Источник

Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого »
Предисловие

Friedrich Nietzsche
«Also Sprach Zarathustra»

Непосредственная предыстория этой книги — своего рода ницшевской Библии, по отношению к которой все до и после написанные им сочинения должны были котироваться жанром эксегетической литературы, — падает на начало 80-х гг., а точнее, на промежуток времени от августа 1881 до января 1883 г., когда, по позднему признанию Ницше, на него снизошли два «видения»: сначала мысль о «вечном возвращении» (ср. прим. к аф. 341 «Весёлой науки»), а потом и образ самого Заратустры (см. стихотворение «Сильс-Мария» в заключающем «Весёлую науку» стихотворном цикле «Песни принца Фогельфрай»). Дальнейшая хронология написания книги представляет собою совершенный образец чисто штурмового вдохновения, столь же вдохновенно описанного Ницше в «Ecce Homo» и сравнимого разве что с дионисической бурей последней сознательной — по меньшей мере, клинически сознательной — осени 1888 г., когда одно за другим и уже в необратимом crescendo духовного перенапряжения были написаны так называемые Werke des Zusammenbruchs, произведения периода катастрофы (выражение Э. Ф. Подаха). Книга создавалась урывками, но в необыкновенно короткие сроки: фактически чистое время написания первых трёх частей заняло не больше месяца, по десять дней на каждую, так что окончательный календарь выглядит следующим образом:

1–10 февраля 1883 г. в Рапалло: 1-я часть; вышла в свет в июне того же года в лейпцигском издательстве Шмейцнера.

26 июня — 6 июля 1883 г. в Рапалло: 2-я часть; вышла в свет в сентябре в том же издательстве.

8–20 января 1884 г. в Сильс-Мария: 3-я часть; вышла в свет в марте там же.

Последняя, 4-я часть была написана в Ницце в январе—феврале 1885 г. и вышла в свет в апреле того же года в издательстве Наумана в количестве 40 экземпляров, предназначенных только для узкого круга знакомых. Речь шла, по мнению автора, о чересчур личных и интимных аллюзиях, своего рода литературной расправе с рядом чисто автобиографических комплексов, чтобы можно было рассчитывать на публикацию в обычном смысле; «книга для всех и ни для кого» выглядела в этом срезе: «только для моих друзей, но не для опубликования», причём из имеющихся сорока раздарены были только семь экземпляров. Характерно, что в «Ecce Homo» об этой части вообще нет речи, так что можно принять за авторизованный вариант книги только первые три части, тем более что четвёртая часть была впервые включена в корпус книги лишь в 1892 г., стало быть, уже без ведома Ницше.

Отношение Ницше к этой книге было исключительным. Именно с неё начинается резкий сдвиг его в сторону самоосознания в себе человека рока — тот небывало катастрофический и гипертрофированно эсхатологический темп переживаний, который и определит всё своеобразие феномена «Ницше». В ретроспективном осмыслении собственного творчества окажется, что само «собрание сочинений» делится надвое по признаку: комментарии «до» и комментарии «после»; «я открыл мой „Новый свет“, о котором ещё не знал никто, — гласит письмо к Ф. Овербеку от 6 декабря 1883 г., — теперь, конечно, мне следует шаг за шагом завоёвывать его» (Br. 6, 460). В этом смысле значимость «Заратустры» органически вытекает из всего корпуса ницшеаны; было бы столь же рискованной, сколь и неадекватной затеей подвергать эту необыкновенную философскую поэму, в которой богине Музыке таки вздумалось говорить не тонами, а словами, привычным процедурам аналитической вивисекции; музыкальность и, значит, органическая неприкосновенность её очевидны до такой степени, что позволительно было бы решиться на вполне естественный парадокс: эта книга взывает не столько к осмыслению головой, сколько к переживанию в душе, которое единственно и способно сложиться в некий орган восприятия, необходимый для осмысления всех прочих книг Ницше, хотя бы они и слыли, по мнению автора, «комментариями». Иначе, речь идёт о книге, ставящей перед читателем странное условие: понимать не её, а ею, т. е. о книге, самый падеж которой в ряду прочих книг Ницше оказывается не винительным, а творительным, — парадокс, естественность которого бросается в глаза, стоит только вспомнить, что имеешь дело с музыкой («симфонией», как означил её сам автор), той самой музыкой, волшебная непонятность которой оттого и сохраняет силу, что оказывается самопервейшим условием понятности всего-что-не-музыка.

Отсюда необыкновенно вырастает значимсть иного пласта понимания: языка и стиля «Заратустры». «Мне кажется, — писал Ницше Э. Роде 22 февраля 1884 г., — что этим Заратустрой я довёл немецкий язык до совершенства. Дело шло о том, чтобы сделать после Лютера и Гёте ещё и третий шаг; посуди же, старый сердечный друг, соприкасались ли уже в нашем языке столь тесным образом сила, гибкость и благозвучие. Прочти Гёте после какой-либо страницы моей книги — и Ты почувствуешь, что та „волнообразность“, которая была свойственна Гёте, как живописцу, не осталась чуждой и художнику языка. Я превосхожу его более строгой, более мужественной линией, без того однако, чтобы впасть с Лютером в хамство. Мой стиль — танец; игра симметрий всякого рода и в то же время перескоки и высмеивание этих симметрий — вплоть до выбора гласных» (Br. 6, 479). Читатель, знакомый с оригиналом, сразу же согласится, что перевод «Заратустры» — вещь весьма условная. Это настоящая сатурналия языка, стало быть, языка не общезначимого, не присмирённого в рефлексии, а сплошь контрабандного, стихийного и оттого безраздельно тождественного со своей стихией. Современной лингвистике логистического или соссюрианского изготовления, сконструированной на языковых парадигмах типа: «Иван — человек, а Жучка — собака» или «Вальтер Скотт — автор Веверлея», нечего делать с этим языком; он для неё навсегда останется исключением из правила. Может быть, лучше всего охарактеризовало бы его то именно, что не подлежит в нём переводу, его непереводимость, именно, трёхступенчатая непереводимость; не переводится здесь:

1. Лексико-семантический слой. Бесконечные неологизмы, игра слов, охота за корнесловием, мстительные подоплёки смысловых обертонов, заумь; богатство ницшевского словаря поражает, но ещё больше поражает то, что можно было бы назвать здесь, по аналогии с организмической концепцией Ганса Дриша, феноменом лингвистической эквипотенциальности, когда членимое слово оборачивается рядом новых и столь же цельных слов. Я приведу случайные примеры, напоминая, что количество их неисчислимо: Erfolg-folgen-verfolgen; Brecher-Verbrecher; Sucher-Versucher; aufrecht-aufrichtig; faul-faulig-Faulheit-Faultier. Феномен настолько яркий и постраничный, что временами впадаешь в странную иллюзию, как если бы автор пользовался… Словарём Даля; во всяком случае от хвалёной или поносимой регулярности и застёгнутости немецкого языка здесь не остаётся и следа; Андрей Белый, отметивший в своё время, что «только у Фридриха Ницше ритм прозы звучит с гоголевскою силой» (Белый А. Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 227), разоблачил источник названной иллюзии: может быть, именно автору «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Страшной мести» удалось бы, работая над материалом немецкого языка, сотворить подобие «Заратустры».

2. Евфонический слой. Звук как провокатор, опрокидывающий семантику в непредсказуемые капризы смысла. Устойчивая осмысленность знака, бесперебойно нарушаемая и дразнимая гримасами звука, — в итоге совершенная лингвистическая гермафродитичность уже-не-слова-ещё-не-музыки. Примеры равны объёму всей книги (беру наугад): Neidbolde-Leidholde; Dunkler-Munkler; rollende-grollende; versteckt-verstockt; faulicht-laulicht-schaumicht; weitsichtig-weitsüchtig; schwarzsichtig-schwarzsüchtig; wohlwollig-wohlwillig; Distelkopf-Tiftelkopf; Unfall-Zufall; потрудитесь-ка перевести эти до Готфрида Бенна и футуристов рассыпанные пригоршни зауми: Speichelleckerei-Schmeichelbeckerei; Notwendigkeit-Wende aller Not; Schreib- und Schreihälse; das Heim suchen-die Heimsuchung; Wahrsager-Wahrlacher; besser-böser; Wirr- und Irrlehrer; Eheschliessen-Ehebrechen-Ehebiegen-Ehelügen — впечатление таково, что за фалдами лингвистически-респектабельного сюртука всегда припрятан… хвост: «сатир», прикинувшийся «профессором», или «профессор», прокинувшийся «сатиром». Во всяком случае некая ни на минуту не прекращающаяся перебранка между ухом и глазом, где глазу, как правило, назначено оставаться в дураках у уха, — ибо видится одно, а слышится другое: видится, скажем: «ich bin gerecht» (я справедливый), а слышится: «ich bin gerächt» (я отомщён) — в контексте будущей «Генеалогии морали», да и всей мысли Ницше, фиксирующей в «справедливости» вирус «мести», каламбур вырастает до мировоззренческого столпа. Бесконечная звукопись, лишь постольку изнуряющая глаз, поскольку, рассчитанная на ухо, преображает книгу в партитуру; в конце концов избыток звука размывает строгие границы знака, и читатель сталкивается с парадоксом превосходящего себя языка, который всякий раз оказывается чем-то бо#x301;льшим, чем он есть.

3. Эвритмический слой. «Мой стиль — танец». В качестве примера достаточно указать предпоследнюю главу 3-й части — «Другая танцевальная песнь», где волшебная звукопись инструментована сплошными метаморфозами танцевальных фигур: от ломаного вальса («einen goldenen Kahn sah ich blinken auf nächtigen Kahn») до танца с кастаньетами («Zu dir hin sprang ich: da flohst du zurück vor meinem Sprunge; und gegen mich züngelte deines fliehenden fliegenden Haars Zunge!»). Этот мастерский отрывок асимметрично рифмованной и ритмической прозы представляет собою настоящий contredanse вдвоём: обратный перевод «африкански весёлой» музыки Бизе в стихию слова — но уже не повествовательного слова Мериме, а некоего Überwort, сверхслова, единственно подобающего сверхчеловеческому денотату замысла. Может быть, внимательная работа над партитурой «Кармен», падающая как раз на этот период, не прошла бесследно в сотворении названного отрывка; во всяком случае взыскание антивагнеровской музыки, заставляющее Ницше «открывать» себе Бизе или… Петера Гаста, наложило сильный отпечаток на эту сцену танца, где в роли Кармен выступает сама Жизнь, ещё раз смертельно дразнящая персидского пророка, который согласен выглядеть кем угодно, пусть даже сгорающим от страсти «испанцем», но только не «немцем». Вспомним, что партнёром в этом танце с Жизнью оказывается неизлечимо больной человек, стоящий одной ногой в могиле; оттого жанровая кокетерия женской партии — заманить, ускользнуть, застыть вполоборота, снова заманить и снова ускользнуть — оборачивается здесь игрой со смертью: жизнь, как непрерывное дразнение полуживого, вполне достаточное, чтобы разохотить его к смерти, и вовсе не достаточное, чтобы пригодить его — жить. Всё это только угадывается в тексте, скорее, всё это предстаёт лишь словесным переложением содеянной в слове или сквозь слово любовной пантомимы, завершающейся тем, что вконец раздразнённый партнёр отказывается подчиняться ритму кастаньет и сам задаёт ритм — плетью, в конце концов более аристократическим и подобающим «сверхчеловеку» средством, чем «человеческая, слишком человеческая» поножовщина в финале драмы Бизе. Указанный отрывок представляет собою лишь концентрированное подобие эвритмических особенностей книги, рассредоточенных по всему тексту. Можно было бы назвать этот слой интонационно-ритмической семантикой, информирующей поверх чисто словарной семантики; ключ к адекватному прочтению книги и, значит, к пониманию всей ницшевской философии да в одной из самохарактеристик Заратустры: «Заратустра танцор, Заратустра лёгкий, машущий крыльями, готовый лететь, манящий всех птиц, готовый и проворный, блаженно-легко-готовый — Заратустра вещий словом, Заратустра вещий смехом, не нетерпеливый, не безусловный, любящий прыжки и вперёд и в сторону (Seitensprünge — буквально „“прыжки в сторону“, идиоматически: „любовные шашни на стороне“, „глупые выходки“. — К. С.); я сам возложил на себя этот венец!»

В целом едва ли было бы преувеличением сказать, что эта книга должна и может быть не просто прочитана, а исполнена в прочтении, на манер музыкального произведения. Читатель не ошибётся, оценивая каждую из 80 глав как своеобразную импровизацию в цифрованном басе заданной темы; довольствоваться здесь литературной мимикрией, скользить по строкам глазами, привыкшими к «конспектированию» (в студенческом смысле слова), и, стало быть, с заложенными ушами, ждать от текста привычной «информации» значило бы проглядеть и прослышать за строками саму книгу. Слова здесь бросаются как игральные кости — не больше: «гремя словами и игральными костями, — предупреждает Заратустра, — дурачу я тех, кто торжественно ждёт». Чем же, как не удачными выбросами костей являются все эти дразнящие Seitensprünge поставленного на кон языка: Schurr- und Knurrpfeifer; Sitz- und Wartefleisch; zahme — lahme; witzigen — spitzigen; echt — recht; lockt — stockt; froh — fromm! Характерно: революция в языке творится здесь в пафосе постоянного самопреодоления, самотрансцендирования языка, который меньше всего отвечает нормам оседлой в себе логики, больше всего — ритмам никак не формализуемой топики: кочевья, костров, блуждания, изгнанничества, лингвистической беспризорности, порога; язык, осуществляемый как непрерывная attaca subito на собственные границы — в сущности, границы, отделяющие его от царства музыки; здесь, в чудовищном максимуме пороговых ситуаций и перестаёт слово подчиняться канонам лингвистической прагматики, имитируя правила контрапунктической оркестровки и преображая фонетику в оркестровое звучание, где сумасшедшие «скерцо» соседствуют с проникновенными «адажио» и где густые струи виолончельного мёда мерцают время от времени золотом валторн и труб, — «о, душа моя, обильной и тяжёлой стоишь ты теперь, как виноградная лоза со вздутыми сосцами и плотными тёмно-золотистыми гроздьями».

Прибавим к сказанному и то, что вся книга пронизана скрытыми и зачастую пародийными параллелями к Ветхому и Новому Заветам (не говоря уже о парафразах из древних и новых авторов: Гомера, Аристотеля, Лютера, Шекспира, Гёте, Вагнера и др.); ситуация, позволившая в своё время Владимиру Сольвьёву едко высмеять в чаемом «сверхчеловеке» комическую действительность «сверхфилолога» (см.: Соловьёв В. С. Собр. соч. 2 изд. Т. 10. СПб., 1914. С. 29–30). Так, например, следует обратить внимание на то, что вся 4-я часть представляет собою не что иное, как пародийный противообраз вагнеровского «Парсифаля» (насколько мне известно, первым отметил это Густав Науман: Naumann G. Zarathustra-Commentar. T. 4. Leipzig, 1901. S. 44): тот же крик о помощи (искушение состраданием), те же, разыгрывающие раненого Амфортаса, гости Заратустры (жалобная песнь чародея мастерски пародирует стиль Вагнера), те же соблазны Кундри и волшебных девиц Клингзора (здесь они фигурируют в виде «дочерей пустыни»), тот же финал, карикатурно отражённый в кривом зеркале «Праздника осла» и адекватно переосмысленный в «Песни опьянения». Вообще роль пародии в стилистическом и мировоззрительном лабиринте Ницше — тема, требующая особого исследования. Сильнейший люциферизм его порывов, создающий вокруг него некое антигравитационное поле, непрерывная потребность — пасть вверх (гётевское «del Fall nach oben»), то, что Гастон Башляр в красочном анализе ницшевского стиля охарактеризовал как «альпинистическую психику» (Bachelard G. L’air et les songes. Chap. XV: Nietzsche et le psychisme ascensionnel. Paris, 1943), всё это провоцировало интенсификацию обратного полюса, как бы наличие в машине стиля некоего реле, переключающего её всякий раз на режим вытрезвительного цинизма и заземления, когда обычный штурмующий выси режим грозил непоправимыми последствиями перегрева. Этому закоренелому праведнику, отмахивающемуся от своей праведности как от наваждения, не терпелось выставить себя этаким прожжённым циником и сатиром; во всяком случае на каждое «Incipit tragoedia» у него припасена достойная гримаса «Incipit parodia», не дающая ему вконец оторваться от земли и изжить мистические реминисценции прежней инкарнации. Рецепт стиля Ницше (см. четверостишие из черновых материалов к «Весёлой науке» в примечании к стихотворению «Звёздная мораль» [ «Весёлая наука», «Шутка, хитрость и месть», 63]): «на килограмм любви / Чуть-чуть самопрезренья», притом что необходимым компонентом «самопрезренья» оказывалось — и уже отнюдь не в пропорции «чуть-чуть» — просто «богохульство», расшифровывался двояким образом; стилистически это сулило несомненные выигрыши («лучший артист языка»), убытки списывались на счёт личных судеб; этот рискованный гомеопат познания, разводящий в себе «килограммы любви» опаснейшими дозами кощунства, казалось бы, прошёл мимо рокового предостережения Мейстера Экхарта о том, что «капля твари вытесняет Бога». Не научил его этому и Достоевский, «единственный психолог», у которого он кое-чему научился; в наследии Ницше сохранился подробный конспект отрывков из «Бесов» — решающий отрывок всё же остался ему неизвестным: изданная уже десятилетия спустя «исповедь Ставрогина», то самое место, где Тихон советует остолбеневшему автору «подправить слог» своих признаний.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *